Образ революции и революционера у Варлама Шаламова

neemah86

Марк Васильев
Образ революции и революционера у Варлама Шаламова
(к 100-летию со дня рождения писателя)
«Октябрьская революция была, конечно,
мировой революцией … Старые пророки –
Фурье, Сен-Симон, Мор выложили на стол
все свои тайные мечты, и мы взяли»
Варлам Шаламов
Варлам Тихонович Шаламов известен широкому читателю, прежде всего, как автор «Колымских рассказов», которые принесли ему мировую известность. Тема революции, и, в частности, русской революции 1917 года у находится у него как бы в тени картин сталинского ГУЛАГа. Тем не менее, вдумчивый читатель не сможет не заметить, что везде - в публицистических заметках, биографических эссе, стихах, дневниковых записях Шаламов вновь и вновь возвращается к революционной романтике и революционной истории. Собственно говоря, и «Колымские рассказы» не находятся вне дискурса русской революции. На это вполне конкретно указал А. Солженицын, бросивший Шаламову упрек: «Ведь, несмотря на весь колымский опыт, на душе Варлама остается налет сочувственника революции и 20-х годов. Та политическая страсть, с которой он когда-то в молодости поддержал оппозицию Троцкого – видимо, не забыта и с 18-ю годами лагерей» [I].
В поздней прозе Шаламов действительно характеризует 20-е годы, как лучшие годы своей жизни, время наивысшего и массового творческого подъема, он называет их временем «штурма неба», «огромной проигранной битвой за действительное обновление жизни». Главным действующим лицом этого времени была вузовская молодежь из самых разных слоев общества, получившая благодаря революции доступ к высшему образованию. Варлам Шаламов был в их числе. Его автобиографический очерк о 20-х годах [II] пронизан главной мыслью – это было время невиданной доселе духовной свободы. Он, как молодой литератор, мог не только участвовать в аудиторных спорах конкурирующих друг с другом литературных школ, но познавать философскую дедукцию, слушая Троцкого в Колонном зале, теорию эволюции - на диспутах Луначарского и Введенского в Политехническом музее. Мог ходить на лекции Циолковского и по совместительству работать «ликвидатором» неграмотности. Мог получить рабочую профессию и заниматься политической деятельностью, примыкая к Левой оппозиции. Концентрированно писатель выразил свое отношение к русской революции как к феномену социального прогресса в следующем отрывке: «Конец 24-го года буквально кипел, дышал воздухом каких-то великих предчувствий, и все поняли, что НЭП никого не смутит и не остановит. Еще раз поднималась та самая волна свободы, которой дышал 17-й год. Каждый считал своим долгом выступить еще раз в публичном сражении за будущее, которое мечталось столетиями в ссылках и на каторге» [III]. И, разумеется, Шаламов считал сталинизм со всеми страшными реалиями ГУЛАГа, не продолжением, а отрицанием революции [IV]. Отмеченный Солженицыным «налет сочувственника» революции, на наш взгляд сохранился у Шаламова на всю жизнь именно потому, что в годы своей молодости он ощущал себя не просто свидетелем происходящего, но, активным его субъектом.
В свете вышеизложенного очевидно, что популярные сегодня трактовки русской революции и, в особенности, большевистского переворота, как социального регресса по содержанию и «верхушечного заговора отщепенцев» по форме были для Шаламова категорически неприемлемы. Образ революционера как творца, созидателя, а, отнюдь не разрушителя писатель в частности выразил в стихотворении, посвященном речи Джузеппе Гарибальди в Лондоне.
«…Рубаха красная, надетая на мне,
Не знак пожара, не призыв к войне.
Ведь в этот алый цвет всегда одет
Крестьянской жизни трудовой рассвет.
Прошу прощенья, дамы, господа.
Я не солдат, а человек труда.
Вся жизнь моя – прямой тому пример.
Здоровье ваше, господин лорд-мэр!» [V]
Стихотворная характеристика революционера XIX века перекликается с вполне прозаическим очерком о Василии Каменском – поэте и революционере века ХХ-го. В Каменском Шаламов видит не только литератора, но и железнодорожника, председателя забастовочного комитета, который после царской тюрьмы приобрел дополнительную профессию агронома, а затем стал первым советским писателем-членом Моссовета. «На тех же митингах, где выступал Ленин, - подчеркивает Шаламов, - читал свои стихи и Каменский. С Лениным они часто выступали на тогдашних митингах – мощных рычагах просвещения, политики и власти» [VI]. Творческое начало – та проба, с которой Шаламов подходил к оценке любого революционера, оказалась вполне применимой и при оценке им большевистского штаба: «Ленин угадал в Воронском талант литературного критика, также как в Вацлаве Воровском угадал дипломата, а в Цурюпе крупного государственного деятеля. Встречаясь когда-то в ссылке со многими людьми, Ленин оценивал их будущие возможности в качестве строителей государства, искусства» [VII]. Александр Воронский – член большевистской партии с 1904 года, друг Ленина, ездивший во время его болезни в Горки, был особенно близок Шаламову не просто как литературный критик, но как «собиратель русской литературы». В 20-е годы не было ни одного значительного писателя, который бы не печатался в редактируемой Воронским «Красной нови». В очерке, посвященном годовщине основания этого первого после революции «толстого журнала» Шаламов акцентирует, что инициатива его основания принадлежала Ленину, который дал для первого номера свою статью о продналоге [VIII]. Опять – связь творчества литературного и творчества политического.
Вместе с тем, несмотря на бесспорный пиетет Шаламова перед революцией, важно отметить, что шаламовское понимание революции сильно отличалось от традиционно принятого в советской художественной литературе, сводившегося к известному лозунгу «партия – наш рулевой». Варлам Шаламов никогда не был членом большевистской или какой-либо другой партии, более того, в конце 20-х годов, во время своей политической активности в рядах Левой оппозиции, он излагал свои взгляды следующим образом: «… Совершено ясно, что партия не представляет замкнутой касты, что интересами партии живут не только люди, имеющие партийный билет. Любой «беспартийный» может и должен принимать участие в разрешении всех вопросов, которые выдвигает жизнь перед партией, а, следовательно, перед рабочим классом, или, вернее, перед рабочим классом, а, следовательно, перед партией» [IX]. Партийный фетишизм был, судя по всему, чужд Шаламову. Позже он неоднократно писал о различных политических силах и группировках, принимавших участие в русской революции – эсерах, анархистах, большевиках, но, при этом никогда не стратифицировал революционеров «по степени революционности» или по степени важности своего вклада в революцию. Для писателя было важно то общее, которое все эти люди внесли в дело свержения царского режима. Именно с этих позиций писатель оценивал события февраля 1917 года, которые были «точкой приложения абсолютно всех общественных сил, от трибуны Государственной думы до террористического подполья и до анархических кружков» [X]. Шаламов многократно и с большим уважением пишет об эсерах, в которых он видел наследников «Народной воли», героически подтачивавших самодержавие. Конечно, это восприятие сложилось у Шаламова не без влияния отца, который симпатизировал эсерам. Но, вместе с тем, столь же уважительно Шаламов пишет об анархистах, основавших в Москве кооператив «всеизобретальни-всечеловечества», о большевистских лидерах Ленине, Троцком, Раскольникове и даже об «обновленцах» - сторонниках церковной реформы, «союза с передовой наукой», понимающих обрядность «в духе критического разума». Все это иллюстрирует приоритеты Шаламова в понимании сущности революционных преобразований. Общественный фактор для него являлся главным, а политический – вторичным, хотя и неизбежным.
Конечно, не следует полагать, что мимо внимания Шаламова прошли эксцессы гражданской войны. В автобиографической повести «Четвертая Вологда» он беспристрастно описывает и квартирные обыски, и реквизиции и уплотнения при подселении в квартиры новых жильцов проводившихся в годы Гражданской войны в Вологде. Все эти мероприятия коснулись непосредственно и семьи Шаламовых. Тем не менее, это не мешает ему увидеть и то, что тогда же в здании городской тюрьмы из конфискованных большевиками помещичьих библиотек была создана рабочая библиотека, доступная всем. С этой библиотеки началось знакомство юного Шаламова с мировой литературой. Эти книги «все в золотых переплетах, ждали меня каждый день» [XI], замечал он.
Особо Варлам Шаламов акцентирует внимание на облавах и расстрелах заложников, практиковавшихся в 1918 году командующим Северным фронтом Кедровым. Писатель оговаривается, что все это происходило в прифронтовом городе, где еще недавно находился дипломатический корпус стран Антанты, в условиях наступления с севера белых армий, ненадежности тыла, но для Шаламова очевидно, что расстрелы невинных людей не могут быть названы просто «перегибами», ни оправданы какими-либо иллюзорными высшими мотивами. Они, по мнению писателя, есть «нечто более грубое, более свойственное человеческой натуре». И эти свойства, к сожалению, выплескиваются на поверхность во время войны между гражданами одной страны больше чем когда-либо. Проводя исторические параллели, писатель задается вопросом: «разве Петру нужно было казнить стрельцов таким диким способом, да еще лично, - ведь во время стрелецких бунтов казнено две тысячи человек, втрое больше, чем погибло в крупнейшем сражении века – Полтавской битве» [XII]. Ни расстрелы невинных людей, ни привилегии в получении жилья для членов партии с дофевральским стажем не являются фактором революции, а, скорее всего, чем-то обратным ей. Впрочем, трагические коллизии гражданской войны не меняют принципиального отношения Шаламова ни к большевикам, ни к русской революции. В очерке, посвященном Ф.Ф. Раскольникову, который был завершен в начале 70-х годов, писатель прямо указывает на неизбежность «ленинской прямой» - кратчайшей линии на взятие власти большевиками. «После речи Ленина с броневика стало ясно, что пора митингов уходит, что кратчайшая линия от Февраля к Октябрю есть ленинская прямая. … Слово вот-вот должно перейти в дело, и Раскольников был одним из первых входящих в трюмы кораблей временного правительства и зовущих матросов балтфлота к восстанию» [XIII].

mong

«разве Петру нужно было казнить стрельцов таким диким способом, да еще лично, - ведь во время стрелецких бунтов казнено две тысячи человек, втрое больше, чем погибло в крупнейшем сражении века – Полтавской битве» [XII].

neemah86

Немало существенных штрихов к шаламовскому пониманию качеств революционера добавляют его высказывания об Эрнесто Че Геваре. Ирина Павловна Сиротинская, близкий Варламу Тихоновичу человек, вспоминает, что после посмертной публикации дневника Че Гевары и выходе в СССР его биографии, В.Т.Шаламов «часами рассказывал он мне о Че Геваре так, что и сейчас я ощущаю сырость сельвы и вижу человека, фанатично продирающегося через нее» [XIV]. Для Шаламова Че Гевара был, во-первых, человеком высоких нравственных качеств, а во-вторых, тем, у кого слово не расходится с делами, в третьих – личностью, презиравшей приспособленчество. В его дневниковых записях есть две краткие заметки, посвященные Че. «Как ни хорош роман «Сто лет одиночества», он просто ничто по сравнению с биографией Че Гевары, по сравнению с его последним письмом» [XV]. По словам И.П. Сиротинской, Шаламов имел в виду письмо Че Гевары родителям, в котором кубинский революционер обосновывал свой отъезд в Боливию, ставший для него финальной революционной акцией. В этом письме Че Гевара писал не только о своей решимости к вооруженной борьбе, решимости, «которая заставит действовать хилые ноги и уставшие легкие», но и о совершенно сознательном выборе, «основанном на очищенном и укрепленном марксизме». «Единственность Гевары в том, - писал Шаламов, - что он взял автомат, – надо было – машину [XVI]. И еще в том, что не мог примириться» [XVII].
Еще один важный аспект понимания сути революционного процесса, содержащийся в произведениях Шаламова связан с его восприятием идей социального равенства. Пожалуй, именно этот аспект является наиболее трудным для восприятия в современных условиях жизни. Чувство нереальности возникает при прочтении строк, где Шаламов - студент запросто приходит на прием к наркому просвещения Луначарскому. Сам писатель замечал: «В те времена попасть к наркомам было просто. Любая ткачиха трехгорки могла выйти на трибуну и сказать секретарю ячейки: «Что-то ты плохо объясняешь про червонец. Звони-ка в правительство, пусть нарком приезжает». И нарком приезжал и рассказывал вот так-то и так-то. И ткачиха говорила: «То-то. Теперь я все поняла» [XVIII]. В основу этого фрагмента воспоминаний был положен реальный эпизод обсуждения финансовой политики ВКП (б) при переходе к НЭПу, имевший место на Трехгорной мануфактуре в Москве, когда заместитель наркома Ю. Пятаков приехал на фабрику и обстоятельно объяснял разбушевавшейся ткачихе суть финансовой политики партии. Напротив, всякое отклонение от равенства воспринималось тогда как общественный артефакт. Шаламов сообщает, что в неком журнале «была напечатана фотография «Красин в Париже». Красин был тогда послом, он выходил из какого-то дворца с колоннами. На голове его был цилиндр. На руках – белые перчатки. Мы были потрясены, едва успокоились» [XIX]. Лозунг Парижской Коммуны - чиновнику – средняя зарплата рабочего в те годы не был пустым звуком.
Под углом социального равенства В.Т. Шаламов воспринимал и неудавшуюся церковную реформу 20-х годов, больше известную как «обновленческий раскол». Обновленцы, которым симпатизировал отец Шаламова – священник, в прошлом, миссионер на Аляске, не только старались наладить диалог с новой властью, но и шли дальше, декларируя, что «коммунизм, это Евангелие, написанное атеистическим шрифтом» [XX]. Обновленчество по утверждению Шаламова «погибло из-за своего донкихотства. У обновленцев было запрещено брать плату за требы – это было одним из основных принципов обновленчества. Обновленческие священники были обречены на нищету с самого начала, и тихоновцы и сергиевцы как раз брали плату – на том стояли и быстро разбогатели» [XXI]. Добавим к тому, что традиция послушания власти, взятая на вооружение новым митрополитом, а в последствие патриархом Сергием оказалась гораздо более приемлемой для Сталина базой компромисса с Русской православной церковью, чем идейные искания лояльных Советской власти обновленцев.
Идеи классового и общественного равенства в 20-е годы Варлам Шаламов постигал на практике. «Вернуть к станку! Послать в цех! – такие решения принимались даже в Коминтерне, ибо дышать воздухом завода казалось немалым делом». Для того чтобы получить тот стаж и вдохнуть этот воздух, он поступил в 1924 году на кожевенный завод в Кунцеве дубильщиком. Свой противоречивый опыт приобщения к «наиболее революционному классу» Шаламов излагает в очерке «Курукин». «Я питался в артели, старой рабочей артели, - пишет он. Ели классической русской артелью – по четыре человека. … Ложки у всех были свои. Каждый черпал ложкой и хлебал жидкое - мясо было на дне, а картошка горячая ждала укрытая в сторонке, чтоб превратиться во второе блюдо. … После был чай, но чай-кипяток прямо от предприятия, казенный, входящий в колдоговор» [XXII]. Конечно, это описание скорее напоминало быт традиционной русской общины, чем идеал социализма. Но, вместе с тем, упомянутый «колдоговор» имел в те отнюдь не изобильные времена статус закона, за неисполнение которого властями рабочие имели право на забастовку.
В конце концов, Шаламов приходит к выводу, что работа на заводе мало дала ему как будущему писателю. Частично можно с ним согласиться. Однако с точки зрения социального чутья этот опыт был вовсе небесполезен. Можно предположить, что именно он дал возможность ему уловить те общественные изменения, которые произошли в начале 30-х годов в СССР, которые положили начало сталинизму за несколько лет до периода «большого террора».
«Москва 30-х годов была городом страшным,- писал Шаламов, - Бесконечные очереди в магазинах, талоны и карточки, ОРСы при заводах, мрачные улицы. На Ивантеевской фабрике матери протягивали мне грязных детей, покрытых коростой и пиодермией. Закрытые распределители для привилегированных и надежных. Партмаксимум, но, закрытые распределители» [XXIII].
На наш взгляд эта краткая характеристика с точки зрения социологии имеет не меньшую ценность, чем «Колымские рассказы». Их автор уже тогда понял, что именно «закрытые распределители для привилегированных и надежных», а не картошка, распределяемая поровну среди рабочей артели, есть корень социальной контрреволюции, название которой сталинизм.

Satellite

Большое спасибо за интересный пост - единственный действительно интересный в разделе за столь долгое время.
Оставить комментарий
Имя или ник:
Комментарий: